Русская культура, не породившая собственной античности, изначально ригористичная к наготе и склонная ее репрессировать, приняла естество, как, впрочем, и искусство в целом, по петровскому принуждению, приняла с многочисленными, примучивающими оговорками и ограничениями. От рождения русский эрос стыдлив и неуклюж, заимствован извне в различных, преимущественно франко-италийских вариациях и бытует в виде прецедентного жанра ню.
Робко решаясь размышлять о естестве в искусстве, нелишне вспомнить о культурно-исторических типологиях, влиявших и влияющих на русские экзерции с «гольем бессмысленным» (В. И. Суриков). Для Италии нагота органична и бесстыдна в первичном значении – не ведает стыда. Неслучайно именно с Апеннин, через творчество академических пенсионеров (вспомним рисунки А. А. Иванова, картины Г. И. Лапченко, К. Брюллова) приникли в русскую живопись женщины-соблазны.
Французское отношение к наготе – картезиански экспериментальное, разбирающее фигуры на детали-частности и собирающее по мере изучения в новые остроумно-изящные, бестрепетные и потому нравственно необременительные формально-символические трансформеры.
Немецкое отношение к нагим соблазнам двоякое: с одной стороны, бидермейерски филистерское (по-русски мещанское) морализаторство, с другой, экспрессионистский садизм. Испанские страсти – полюбил-обнажил-зарезал – идеально разъяснили французы Проспер Мериме и Жорж Бизе. Хотя потаенные за строгой инквизиторской оградой шедевры Диего Веласкеса и Франциско Гойи – свидетельство магматических прорывов в сверхнапряженной католической культурной традиции.
Мы же, еще раз повторимся, стыдливы, неуклюжи, но при этом почти автоматически, не озадачиваясь инвентаризацией накопившихся в культуре смыслов, сохраняем систему академических учебных заданий с обнаженной моделью. Да, в профессиональной школе пролонгируется культ идеального античного совершенства, математически пифагорейской гармонии пропорций и т. п., отстраняя на время, до очередной фундаментализации коллективного бессознания, требования очищения от скверны. Культурологические коннотации к теме наготы, накопленные с ранневозрожденческих времен, объективно испытуют нравственные начала искусства. Но все же не лишне помнить, что и само искусство par-exellense возникло для фиксации человеческих томлений, рефлексий и всего прочего вплоть до соблазнов-страстей, невозможных для религиозных художеств, возникло, заняв пространство-время между пострелигиозностью и постэтикой.
В обращении к естеству есть непростой, подавляющий аспект – нарастающая фундаментализация коллективного бессознания, чуткого к подспудной социальной тектонике. С очевидностью усиливается некая реакция отторжения по отношению к некогда навязанным «толстомясым Венерам», на время аристократично-идеализировано прижившихся в дворцовых анфиладах и не беспокоивших мещанско-купеческий быт (вспомним, к примеру, что дамы из круга Сергея Михайловича Третьякова отказывались входить к нему в кабинет после того, как он разместил в нем приобретенную в Париже «Диану» Камиля Коро). Достигнутое в XIX веке почти равнодушное равновесие, вершиной которого можно считать натюрмортность купальщиц Поля Сезанна, не выходило за пределы элитарной музейной среды, превратившись в декларации стремившегося освободиться от обременяющих смыслов чистого искусства. Почти бесполо, пребывая в профессиональной отстраненности, с удивлением замечаешь, а затем и пугаешься усиливающегося ригоризма религиозных неофитов с одной стороны и агрессивной аффектации феминисток, уподобившихся жрицам Артемиды Бравронии, с другой. Пугаешься именно от ощущения некоей возможной тоталитарной правды, некогда побудившей Сандро Боттичелли под воздействием фанатизма Джироламо Савонаролы, на нашу беду, отнести свои картины на «костер тщеславия». Пугаешься логике коллективного бессознания, логике отказа от искусства в его первичном самоопределении, пугаешься, наблюдая очевидно сокращающийся ареал строгого профессионального стоицизма. Пугаешься, и именно в обращении к естеству, в работе с ним находишь некую защиту от многообразно мимикрирующих форм всемирной оруэлловщины.
У картин с наготой своеобразно несчастная судьба. Они, если и принесут художнику момент известности, то гарантировано никчемно-безденежной. Многие не без интереса рассматривают ню, но при этом мало кто решится, почти как в чеховском рассказе о канделябре-нимфе, внести их в дом, музеи скорее всего отправят в запасник, на выставочных афишах фиговым листком появится 18+.
С почтением относясь к неутомимым пейзажистам, про себя думаешь – чем же естество хуже березок, речек, избушек, горизонтов, небес? Радуешься, что пока еще можно сибаритски писать неповторяющуюся подлинную красоту человеческого естества, писать и одновременно, почти отстраненно, экспериментировать с колоритом, решать формальные задачи, которые, если правильно подобрать слово-именование, мгновенно из алхимических превращаются в образные.
Социальное переформатирование отношения к нагому естеству в искусстве, очевидно, имеет волновой характер, подтверждением чему может служить подведшее итог давним дискуссиям выступление Президента Академии художеств СССР Александра Михайловича Герасимова на Четвертой сессии Академии в 1950 году. Приведем полностью причудливую, вполне в духе времени цитату: «Теперь позвольте мне остановиться еще на одном вопросе в нашем преподавании, который, если на него не обращать внимания, может стать опасным и нанести ущерб делу творческой подготовки студенчества. Я хочу говорить о постановке женской обнаженной натуры <…>
Женщина у нас сейчас давно уже не та, какой она была до революции. Революция раскрепостила ее от всякого рабства. Она теперь наравне с мужчиной участвует во всех делах строительства нашей жизни. Почему же изучение ее внешнего и внутреннего облика должно исключаться? Другой вопрос: могут сказать – а нужно ли вообще обнаженное тело? Я говорю – да, нужно, и вот почему.
Припомните все наши последние выставки, пройдитесь мысленно по этим выставкам и скажите мне, что там радость нашего существования в нашей счастливой Родине ярко выражена? Ничего подобного, не ярко выражена. Где там наши замечательные курортные места? Где наши пляжи, где наша физкультура? Где наши рекордсмены, обладатели мировых рекордов? А вы знаете, что все это делается не в сюртуках, не во фраках и не в воротничках. В крайнем случае надеты трусики, нагруднички и т. д. Другими словами – обнаженная женская натура.
Сейчас встает вопрос о посылке наших выставок за рубежи, и у меня есть опасение – не покажутся ли наши выставки с этой стороны бедными?
Вспомните выставку 1949 года, где вы там увидите бодрую, красивую, смеющуюся молодежь, загорелую под солнцем, на наших стадионах, на воде, в бассейнах, в лодках? За редким исключением, нигде. Поэтому неправы те, которые говорят о том, что обнаженное женское тело должно быть изъято из учебных постановок или, во всяком случае, доведено до минимума.
Не будет ли это, товарищи, смешно, что, сделав такую революцию, как Октябрьская революция, мы как будто собираемся возвратиться к византизму, который угнетал дух и плоть человека, или к тем милым старым гувернанткам, которые не водили детей по улицам, потому что там ходили голые лошади?»
Временная дистанция в семьдесят лет свидетельствует повторяемость социодинамических приятий и неприятий по отношению к наготе в искусстве, даже в трактовках почти стерильно избегающих соблазняющих аффектаций. Подтверждением подобного утверждения служат работы известных мастеров, собранные в разделе Оправдание естества. Каждый профессиональный художник, получивший академическое образование, бестрепетно выполнял задания с обнаженной моделью, а некоторые сохраняют своеобразно-исследовательский подход и в дальнейшем личном творчестве. Доказательством данной тезы могут служить работы Никиты Акилова, Андрея Блиока, Юрия Калюты, Олега Леонова, Александра Савеленко, Владимира Штейна. Наследственное почтение к русскому кубофутуризму и фигуративному авангарду на новом культурно-историческом синтезирующем предшествующий опыт витке усматриваешь в холстах Виктора Калинина и Анатолия Любавина. Алексею Суховецкому дорога реальность мифологизированной средиземноморской неги, позволяющая бесконечно медитативно переживать-интерпретировать мотивы соединения естественной наготы и естественной природы. Любовь Белых напоминает об отдельной линии в русском искусстве, которую можно определить как «вода-берег-дети», означенной Александром Андреевичем Ивановым. Александр Быстров по-петербургски мастерски переводит академическую постановочность в выверенную академическую композиционность, играющую с классическим, начиная с «Повести временных лет», «банным» нарративом. Виктор Глухов, любя и почитая «бубнововалетскую», чисто московскую живописную и пластическую традицию, встраивает свои прибавления-находки в этот бесконечно творящийся типологический ряд. Идеален в своем восприятия мира-рая Валерий Полотнов с его русской интерпретацией рождения Венеры. Здоровый художнический вуайеризм, характерный для жанризма Веры Лагутенковой, буднично-бытово фиксирует реальность сцены, хорошо известной каждой из временных насельниц Академической дачи.
Камерность Оправдания естества в соседстве с другими разделами возможно было бы рассматривать и как опасливое предчувствие консервативного цензурирования, и как усталое угасание темы, невостребованно реагирующей на дух времени – цайтгайст, темы, ждущей новой неизбежной реинкарнации, если бы не некоторые бодрящие исключения.
Витальная живопись Зураба Церетели, аккумулируя многие авангардные и постмодернистские эксперименты, оставаясь в границах фигуративной визуализации, позволяет мастеру непрерывно творить тотальный изобразительный текст, синтезирующий парадоксальное, непредсказуемо-импровизационное единство всех возможных жанров и форм.
Несомненно редкостным, чрезмерно бодрящим началом, своеобразной реализацией идеи пунктума Ролана Барта в границах современного классического искусства служат картины Виктора Ляпкало, заставляющие порой смущенно отводить глаза, а затем, приоткрыв их, снова рассматривать картины, успокаивая себя осознанием неискоренимости барочной раблезианско-рубенсовской чувственной соблазнительности как прибавочного элемента к почти оскопленному жанру ню.